— Теперь понял?
Ванька подумал-подумал, принахмурил свои белесые брови, еще шире раздул ноздри и решительно заявил:
— Откровенно говоря, понял.
Егор с Федей шли впереди. Егор припадал на обе ноги, будто опоенная лошадь. Ясно, что он сильно трусил и у него от страха подкашивались ноги.
Сзади шли я и красноармеец Степан, а за нами Иван Павлович с Ванькой Жуковым. Шли мы вдоль гумен степенно, будто впрямь в гости. Да так Егор и объявил мужику, оправлявшему копну сена, который разинул было рот и хотел о чем-то спросить. То же самое сказал Егор и соседу своему, когда мы подошли к дому. Сосед выбрасывал навоз со двора. Посмотрев на нас, он поклонился для приличия, усмехнулся. Возможно, он узнал меня по моему выступлению с крыльца волсовета на собрании, где я обличал Полосухина.
Я посмотрел в сторону мельницы, стоявшей на лугу. Она вяло махала крыльями. Был тихий ветер. Настороженность хозяина передалась и нам. Глянув в окно из палисадника, Егор увидел, что Федора с какой-то девкой моет полы в горнице, готовясь к престольному празднику.
Занятая этим делом, Федора не слышала, как мы вошли.
Она о чем-то громко говорила с помощницей, кого-то ругала черными словами. Уж не муженька ли, которого она утром искала по всему селу с палкой?
Егор дал нам знак стать к сторонке или сесть на скамью возле печки, — это мы безмолвно выполнили, — затем подошел к двери горницы и, слегка толкнув ее, чуть приоткрыл.
— Кто там? — послышался окрик Федоры.
— Я, Федора, я, — робко отозвался Егор. — Это я пришел.
Крепкая филенчатая дверь с треском захлопнулась. Егор едва успел отскочить. Его чуть не ударило по лбу. Он молча посмотрел на нас и горестно вздохнул.
Прошло несколько минут. Затем из-за двери послышалось:
— Где был, туда, рыжий черт, и иди!
— Я, Федора, в гостях был. Открой, что скажу!
— Не открою. А выйду, грязной тряпкой всю твою харю исхлещу.
— За что же хлестать-то? — деловито осведомился Егор.
Она помолчала, попыхтела и, вздохнув, принялась вопрошать:
— Да что это за дьявольщина! Каждый день, каждую ночь шляется! Да тебя приворожил, что ль, этот Тарасов? Аль у тебя, у беса, своих делов нет?.. Го-ости-и… Вот я тебе сейчас дам «гости»!
— Не ворчи ты, ей-богу, баба. Что ворчишь. Ну, были мы с Ванькой у твоей мамки. Ну, выпили чуток. А потом — на мельницу, ночевал там в притворе на сене, а утром в поле на просо ходил. А ты кричишь.
Егор врал очень складно, правдоподобно и все поглядывал на нас, подмигивал, явно ища у нас сочувствия.
— У мамки был… С Ванькой был… Все ты врешь! — заключила Федора, хорошо зная мужа.
Но Егор не сдавался. Врать, так врать до конца. И он поклялся:
— Вот тебе святая икона, вот клянусь Федорой-великомученицей, что врать мне толку нет. Хошь, кого хошь спроси, какой я верный в слове человек.
Кажется, Федора сдалась. Ведь Егор поклялся именем ее святой, тоже Федорой, ходившей некогда после смерти по страшным мытарствам ада.
— А ежели ты у мамки с Ванькой был, скажи — злыдень-то при тебе был? Видал ты его, злыдня?
— Какого злыдня? — попался Егор.
— Безрукого. «Ка-ако-ова!»
Я толкнул Ивана Павловича. Он понял меня. Мы сидели возле печки, и, если даже дверь внезапно откроется, нас не сразу заметишь.
— Это, это который вчерась… то бишь… — начал Егор гадать, о каком безруком злыдне ведет речь Федора.
— Забыл?.. Опять в острог захотел? Он тебя… ты погодь, он тебя прикокошит. От него не откупишься, как ты откупился… там.
Где «там» — Федора умолчала.
Егор совсем струсил, но трусость придала ему отчаянности.
— Дура ты, дури-ища как есть.
— Ты умен, как шабер Семен. Вчерась, мать баила, сидел он, тот, у них с Федей чуть не до третьих петухов. И, слышь, разливался при всем народе. В какой-то чертовой любови корился. Бе-ессовестный, чтоб у него последняя рука напрочь отсохла.
— Чего ты городишь, дура? Кто кому корился?
— Да Ленке. А она плевала на него! Гоже, что Ваня отчитал. И не будь Федьки, Ваня его бы взашей прогнал. Право слово. Уж не знай, кто он там в городе. Какая-нибудь небось фря… И одни-то веснушки на харе, а рожа косорыла, как у нашего барана… Тьфу!
Мы с Иваном Павловичем едва не расхохотались. Смеялся и Федя, только Ванька со Степкой не смеялись.
А Федора, передвинув что-то тяжелое, разойдясь, продолжала:
— Мать рот разинула, в сени его пустила. Достанется ей от меня, погодь. Дура Санька, слышь, в жмурки с ним на улице играла, а сноха, жирна бочка Анна, глаз, слышь, с его рожи не сводила. Больно уж, говорит, пел он про эту… как ее, любовь, что ль, какую-то, не знаю ее сроду. Чуть сам с пьяных бельм не плакал.
— Да будет тебе молоть, будет, дура. Ты вот открой, что скажу!
Нет, Федора не открывала. Да что ей может сказать Егор?
Помолчав и пошлепав тряпкой по полу, она уже без злобы предложила:
— На мельницу опять иди. Тебе тут делать нечего. Ваньку-то видал, что ль?
— Видал, видал, — радостно ответил Егор, чувствуя перемену в Федоре.
Ванька, услышав про себя, даже привстал, как бы говоря, что и его черед настал.
— Пущай зайдет. Ждать нам нечего. На петров день заодно уж и окрутим их. А то Елька дура, тот-то еще умаслит ее. Он языкастый, а она полоумна, свово разума нет. А я, окромя как за Ваню, ни за кого Ельку не отдам. Я ее обуваю, одеваю, и она… моя. Вот что. И Ваня мне по сердцу. На лицо пригож, сапожное дело знает и куда хошь съездит воднучась. Хошь в Каменку на вокзал, хошь в саму Пензу. Все продать-купить могет, вот что.