Василиса ушла. Она что-то решила приготовить нам.
Оставив Ивана Павловича одного перед картиной, я подошел в угол, к столику, где Лена рассматривала миниатюрные портреты в черных тяжелых рамочках.
Лена стояла к окну боком. Солнце освещало ее слегка вьющиеся на висках волосы. Когда она брала следующую рамочку с портретом, я исподтишка посматривал на нее. Замечая мои косые взгляды, она тоже быстро устремляла на меня свои острые глаза. А я делал безразличный вид и усердно рассматривал портрет какого-нибудь генерала или дородной помещицы с мрачным лицом.
Она, к моему конфузу, конечно, догадывалась, что я не столько интересуюсь этими диковинками в рамках, сколько любуюсь ею самой. Догадывалась, но хитрила и как бы совсем была к тому безразлична.
А яркое солнце освещало не только ее лицо, прозрачные волосы, но и шею, покрытую едва видимым пушком, и ожерелье из каких-то зеленых камешков.
Чувствую только, как краска заливает щеки и волнение охватывает до лихорадочной дрожи… Нет во мне ни тяжести, нет ничего. Становлюсь как бы невесомым. Будто внезапно появились у меня крылья, и я, как это бывает во сне, парю над полями, лесами и селами. Сердце играет, во мне все поет, слышится чудесная, неземная музыка…
— Что это?.. Нет, нет… Глупость… Отвернись… Что ты?..
— Что ты, колдун, там шепчешь? — обернулась ко мне Лена.
В глазах пошли круги, в горле застряло сухое, колючее. Мне казалось — она не догадывалась. Это бы хорошо, но лицо мое выдавало меня. И я еле прошептал:
— Ничего.
Она странно улыбнулась мне, приблизилась и, посмотрев в сторону Ивана Павловича, едва слышно, обдав меня теплым дыханием, произнесла:
— Не тревожься…
Это было то самое слово, которое она сказала тогда, когда я сидел у нее утром на кровати. Она лежала, спала, а я гладил ее щеки, не осмеливаясь поцеловать их. Я волновался тогда так же, как и сейчас. Она проснулась. Мать топила печку, не видела нас, и Лена сказала: «Не тревожься», — и провела по моей спине теплой ладонью.
Тогда меня это успокоило. А теперь?
— Не буду тревожиться, — собирая рамки с портретами в стопу, сказал я. Помедлив, добавил: — Никогда.
На момент она словно замерла, потом строго шепнула:
— И не надо.
Что мне ответить на это? А Иван Павлович все еще смотрит на картину и ничего не слышит, ни о чем не догадывается, что у нас тут происходит.
Охладев, я пробурчал сердито:
— И не будет.
Она посмотрела на меня, чуточку пригнулась, заглядывая в глаза, и, прищурив свои, насмешливо протянула:
— Не за-га-ды-вай.
«Сгорел», — решил я.
Щипнул ее выше локтя и получил удар за это по руке. Я окликнул Ивана Павловича:
— Друг! Ваня! Присох?.. Очкнись.
Он вновь протер глаза и, не обращая внимания на Лену, которая отвернулась к окну, спросил:
— Что же это, Петр?
— Как что? Картина.
— Все понятно. Это, прямо скажу… так просто.
— Вот-вот. Придумай картине название. Я тоже буду придумывать. И эта девушка… — указал я на Лену. — Кстати, Ваня, из тебя кавалер никудышный. Если ты влюблен в свою…
— Петра! — чуть не закричал Иван Павлович и погрозился.
— Не выдам, Ваня. Люби на здоровье свою Зою… но…
— Зачем? Что ты меня перед девушкой конфузишь? Это нехорошо. Ведь и я тебя могу… Ведь и у тебя тут есть какая-то Лена. А кому до этого дело?
Отомстив мне в самый раз, Иван Павлович рассмеялся. Какой довольный был его смех. А я притворился обозленным. Мне будто обидно стало перед девушкой.
— Врешь, Ваня, никакой Лены у меня тут нет.
— Зато была.
— Была, да сплыла. Я все-таки вас познакомлю. Это племянница Василисы.
— Будем знакомы, — он подал Лене руку и назвал себя. Лена сконфузилась и молчала.
— Ваня, она стесняется своего имени… И верно — какая несправедливость! Ну, скажи, как тебя зовут, — и я подмигнул Лене.
— Фе-фекла, — еле слышно прошептала Лена и отвернулась к окну.
Я заметил, как вздрагивают ее плечи от смеха, а было похоже, будто девушка плачет с досады.
— Фекла-а? — удивился Иван Павлович. — Это старушечье имя. Поп у вас в Горсткине, наверно, саботажник. Лучше не мог выбрать. Может быть, отчество хорошее?
— Емельяновна, — быстро подсказал я, чтобы не утруждать Лену.
— И отчество неподходящее. Мучное какое-то. «Мели, Емеля, твоя неделя».
Вошла Василиса и позвала нас к столу. Славная старуха уже успела сготовить завтрак, поставить самовар, наварить яиц и всему придать праздничный вид.
— Садитесь, гости дорогие.
Василиса называла каждого из нас по имени и отчеству, а когда глянула на Лену, я быстро подсказал:
— Приглашай свою племянницу Феклу Емельяновну.
— Садись, Феклуша, садись! — И Василиса фыркнула.
Разговор перешел на то, как мы нашли в этом доме картины. Особенно говорили про полотно, которое нас всех поразило.
— Мы возьмем все картины в город, — решил Иван Павлович.
— А большую поместим в Нардоме, — подсказал я.
Нет-нет да и взглянет Иван Павлович на Лену. Видимо, он только начал ее как следует рассматривать. Меня это забавляло и льстило. Как же, мой друг кое-что понимает в красоте. Его Зоя тоже прекрасна. Лена повеселела, щеки налились румянцем. Мы сидели рядом, словно жених и невеста. Василиса все улыбалась.
Отведя от Лены взгляд, он сказал:
— Итак, Петра, сегодня едем.
— Пора, пора. Я больше двух недель мотаюсь по уезду. Отдохнуть надо, отоспаться.
— Спать мало придется. Скоро созывается совещание комитетов бедноты.
Улучив момент, когда Василиса заговорила со своей «племянницей», я знаками спросил Ивана Павловича, как дело с Егором и Ванькой. Усмехнувшись, он на понятном нам языке принялся рассказывать: