Я не слышал, как сын вернулся. Разбудил меня, и мы уже вдвоем в погреб с ним залезли, разровняли по полу, к стене, где был пролаз, передвинули кадку с огурцами.
— Теперь, сынок, вот что. Один след мы скрыли, а надо сделать другой. Для отвода глаз. В сарае валяются трехрогие вилы без черенка. Сделай из них кошку, какой ведра ловят в колодце.
Словом, сделали из вил когти, привязали пару веревок из вожжей, на вторую ночь ухитрились на верх стены забросить кошку.
Потрогали веревку — крепкая. Вторую забросили на ту сторону. Мол, кошка-то заброшена с самой улицы.
С утра я будто заболел. Да оно так и было. От сильного волнения и недосыпания. Вызвал по телефону врача, того, на чье имя шли письма арестованных.
Послушал он меня, обстучал, лекарство прописал. И только собрался уходить, как открывается дверь. В ней Трифоныч и глухой сторож. Оба бледные, трясутся.
— Что ты?
— Николай Петрович, в тюрьме не все хорошо.
— А в чем дело?
— Какой-то разговор на прогулке…
— Про меня, что ль? — спрашиваю, а сам чувствую, как меня словно кипятком обдало.
— И этих, которые особо сидят, что-то на прогулке не видать.
— Я их за дерзость наказал. Выведи их, Трифоныч. Пусть прогуляются.
Трифоныч и сторож переглянулись. Видимо, им не хотелось пугать меня, да еще больного. Они посмотрели на врача, на меня, на окно посмотрели, и Трифоныч шепотом сообщил:
— А их и в камере… нет.
— Как нет? — привскочил я.
— Дверь открыта, а их нет. Видать, убежали.
— Как убежали? — И я чуть не упал с постели.
— Не волнуйтесь, Николай Петрович — сказал врач, побледнел, и руки у него затряслись. Наверное, он уже начал догадываться, в чем дело.
— Я пойду, Фаддей Алексеич, пойду проверю сам.
— Вместе пойдемте, — сказал он.
— А вы пока молчок! — говорю Трифонычу и сторожу. — Никому ничего. Это же нам с вами каторга.
Собираюсь, трясусь. Ведь начинается самое главное.
— На прогулке никого нет? — спрашиваю.
— Кончилась.
— Так что же арестанты говорят?
— Ругаются, что энтих уж два дня не выпускают.
Обошли мы тюрьму. С заднего хода прошли в нижнюю камеру. Вот и дверь открыта. Пусто. Я за сердце схватился.
— Бо-оже мо-ой! И дверь не взломана.
— Стало быть, им поддельный ключ передали, — подсказал Трифоныч. — Слепку из хлеба оттиснули.
Закрыл я дверь. Вышли на огород. Покосился на погребицу. Никаких следов, и дождь в ту ночь проливной был.
— Как же ушли? Где пробрались? Стены-то вон какие! Не заберешься с голыми руками.
И начал посматривать на стены. И все водят глазами по ним.
Вдруг Трифоныч словно замер. Да как закричит!
— Э-э, Николай Петрович, глянь-ка! Энта что?!
И указал как раз на ту стену, с которой свисал конец веревки. Направился было к стене, но я его окликнул:
— Подожди!
— Снять бы, а то другие убегут.
— Снимут без нас. Надо исправнику заявить.
Отпустил их, а сам с Фаддеем Алексеевичем в контору пошли. Позвонил исправнику. Он дома. Отозвался, а я ему ничего сказать не могу. Тогда трубку взял Фаддей Алексеевич.
— Владимир Васильевич, простите, это я. Здравствуйте! Как себя чувствуете? Ну, чудесно. Я вас очень прошу зайти к Николаю Петровичу. Он болен, как с ним часто бывает. Придите навестить служаку. И дело есть. Что случилось? Да вот… случилось. Гости? Извинитесь перед ними… Да, да… Ждем!
И хотя недалеко было идти исправнику, всего лишь минут пятнадцать, но что я пережил! Надо сказать — исправник был строг и не раз он мне выговаривал за мои порядки.
Жду, хожу, стучу деревяшкой. Фаддей Алексеевич успокаивает меня. Валерьянки дал. И сам-то волнуется. Все в глаза мне смотрит. Все спрашивает: «Как же так?!»
Не вытерпел я его взгляда и по-настоящему расплакался.
— Да вот уж, — говорю, — случилось.
И оба посмотрели друг на друга. И оба поняли друг друга.
— Успокойтесь, — сказал он мне. — Только крепитесь. Все пройдет. Дело это доброе. А я… помогу.
Надо сказать, что арестанты, особливо политики, числились за исправником. Уголовники за приставом. И еще знал я, что некоторых политиков давно бы надо переправить дальше, в другие пересыльные тюрьмы, но тюрьмы все переполнены. Так что некоторых арестантов приходилось держать по году, а то и больше.
Часть вины за побег политиков ложилась и на исправника. Старик этот был из дворян. Жил дай бог как. Взятки, конечно, брал от родственников заключенных. Дом свой имел… Словом, рыльце в пуху. Но ведь это он — барин, а это я — мужик.
Наконец-то заявился. Выпивши, навеселе. У него дочь именинница. Поздоровались. Я лежу. Меня трясет. Начал спрашивать, а я молчу. Потом я заплакал. Фаддей Алексеевич опять мне валерьянки. Отводит исправника в угол и шепчет ему что-то. А исправник только и твердит:
— Ну-гу, ну-гу? — Сел в кресло и крякнул: — Дела твои господни!
Видно, хмель с него слетел. Долго молчал, потом подошел ко мне.
— Что же нам теперь делать, Николай Петрович?
— Что делать? — еле шепчу. — Сажайте меня в тюрьму, Владимир Васильевич. Нет мне оправданья.
— Это не выход. Были и не такие случаи. Да тут и я сам виноват… Говорите, через стену? И кошка с веревкой? Кошку снимите. Никому говорить не надо. Я их спишу. Ищи ветра в поле. Спишу в Тобол. Завтра же отправим человек полста. Пошлю своих людей. Устроят как бы побег по дороге. Ничего, выздоравливайте. Арестантов на наш век хватит. Россия велика, и половина в ней мошенников.
Тут я вновь прослезился. Так-то вот, друзья!
Мы вышли во двор тюрьмы.