Корова, в свою очередь, кушает сено. Да, именно кушает. Такая корова — гордость любого базара. Красивая, статная, спина ровная, тело жирное, гладкая шерсть блестит от солнца.
А рога — что за рога! Большие, острые, направлены вверх, как штыки, только чуть острия изогнуты.
Хвост почти до земли, с густой белой кистью на конце. Вот только вымя маленькое. Соски не больше гороховых стручков.
Мимо провели невзрачного на вид, пестренького бычка, совсем еще малолетка, с чуть отросшими рогами. Но корова, усмотрев его, вдруг фыркнула, раздула ноздри, страшно заревела и метнулась к нему. Хорошо, что была она привязана к телеге.
— Суботка, стой, успокойся. Не кажи свой норов, — сойдя с телеги, женщина погладила свою Суботку. Затем почти шепотом упрекнула: — Эка невидаль! Стыдись!
Через некоторое время к женщине подошли два мужика и баба.
Они внимательно со всех сторон осмотрели Суботку и повсеместно ощупали. Баба долго водила пальцами под брюхом, от пупа и до вымени, где полагается быть молочной жиле, протоку. Если проток достаточно глубок и широк, стало быть корова по своей породе удойная. Но баба, вылезши из-под коровы, покачала головой и поправила съехавшую кичку. Нагнулась, потрогала соски, покомкала вымя, будто выжимая его, и еще раз покачала головой.
— Чего щупать-то, чего? — обидчиво запела женщина. — Разь на глаз не видать? Симентальская порода. Они сплошь ведерницы.
— Стельна, что ль? — деловито осведомился мужик.
— А как же? Четвертым. В само успенье как раз и жди.
— Кого больше приносила?
— Одних телок. Она у меня молодец. Ласкова, смирна — страсть. Стой, стой, матушка, стой, Суботушка. Дочку ее Дымку я на племя себе оставила. Огулялась. Вымнить начала… А эту куда же? По нашим временам две ни к чему. Еще комитет для бедных отберет. Мужик мой посоветовал, да и шабер тоже: продай, мол, добрым людям. Дай ей бог попасть в хороши руки!
Они уже начали говорить о цене. Вдруг женщина, глянув в сторону, заметно встревожилась, губы дрогнули. Она спрыгнула с телеги, чтобы заслонить корову собою.
К ним, слегка качаясь, подходил выпивший мужичонка. Был он в кепке, лихо заломленной на затылок, на ногах ничего — бос.
— Здорово, шабренка! — весело крикнул он, слегка икнув. — Опять продаешь свою нетелю третью неделю? Дураков не нашлось? Всучай, всучай добрым людям! Пущай мальчишка похлебает от нее гусино молочишко.
— Будет тебе, Фома! Сам ты нетеля, — полушепотом произнесла женщина. — Бога постыдись, — указала она в сторону пятиголового собора.
— Да вить третий год она ялова ходит. Пра. Всех быков обломала. Убегают они от нее. Жалко мне быков, а допрежь всего тебя, Авдотья. Зря на корову корм переводишь. В жир она пошла, твоя Суботка.
— Ну чего ты плетешь, чего?
— О плетне напомнила. Ведь она весь плетень у меня поломала. Что это такое? Красавица на плетень бросается? А кто, скажи, чинить будет?
— Сам ты, — уже рассердилась женщина, — сам ты спьяну на плетень лезешь.
— Чтой-та? — удивился мужик и вновь икнул от неожиданности.
Таким образом, походя ошарашив соседку Авдотью, он, довольный, подвел под такой случай житейское сравнение.
— Этта корова под стать другой моей шабренке, Марфе, — обратился Фома к покупателям и вновь икнул. — Хоть ты с ней, с Марфой, что хошь делай, а нет от нее в дом приплоду. Сама жирна, гладка, а что касательно ребятишков… Ну, хоша бы жукленка какого в подоле принесла. Пра-а. Вот и тут. Бя-а-ада! — Повернулся и пошел, напевая: — «И за день до покрова в лес ушел он по дрова, а его все нет».
Покупатели, прослушав Фому, пошли искать другую корову, а соседка посылала проклятия своему шабру.
Видимо, недружно они живут.
Мы еще побродили по конному и сенному рядам. Андрей подходил почти к каждому возу, рассматривал сено, нюхал, тер в руках, приценялся. Все равно не купил. Зато скажет куму Василию, что и почем на базаре.
Наше внимание привлекла еще одна картинка.
Возле длинных прясел, загороженные возами сена от ненужных глаз, орудовали два рослых мужика. Они стремились влить в рот костлявой кляче, которую забыла смерть, бутылку коричневой жидкости. Лошадь пятилась, переступала хрустящими ногами, видавшими много дорог, но крепко сжимала желтые огрызки зубов.
Мужики, судя по их расторопности, были выпивши. У одного из кармана вверх дном выглядывала бутылка.
Мы спрятались возле телеги с сеном, чтобы нас не было видно.
— Ты, говорю, палкой, прижми ей проклятый язык, палкой! — кричал один, держа наготове бутылку с жидкостью. — Не сладишь?
— Сатана, прости бог, да ветинар с ней и то не сладит. Хоть бы верхнюю губу взять в закрутку. Способленья нет. Ведь сдыхать бы кобыле, а она отсрочки смерти не понимат. Мы жисть ей продолжаем, а она в дурость… С таким супротивным карактером ее татары и на махан не возьмут. Бодрости ей до зарезу надо. Такую кто купит?
— Ты меньше болтай. Увидят, засмеют. Скажут: «Два больших дяди с одной дохлой кобылой не справятся…» Ты язык вытяни у нее, язык. Вытянул? Теперь палку сунь поперек рота…
— Да лей ты скорей! Опять брыкаться начнет. И что это с ней, родимец ее задери? У других лошади как лошади. Самогон прямо обожают, а наша — рыло в сторону.
— Те, которы лошади помоложе, — объяснил второй, — сызмальства привыкши. Они барду с винокуренного пытали.
— Вроде запах, что ль, у нее отбивает охоту?
— Запах! — передразнил мужик с бутылкой, нюхая из горлышка. — Блажит на старости лет.
— И то, больше ничего, — согласился второй, ловчась ухватить язык лошади, который в разговоре упустил. — Нам вот, мужикам, выходит, вроде не запах, а ей, видишь ли, запах. Какое благородство! Мы ведь, надо сказать, не карасин ей суем, а преподносим хлебный напиток. Должна она понять?