Сюда из города я нередко ходил один, обдумывая по дороге статьи, фельетоны, басни.
Как хорошо, бывало, идти полями при закате солнца вдоль телеграфных столбов. Прислонишься к какому-либо и слушаешь монотонно-певучее гудение — и думаешь, что в это время идут по проводам куда-то вдаль различные, печальные, тревожные и радостные, телеграммы.
Шагаешь тихо по столбовой дороге, и рифмованные слова сами приходят на ум. Пробовал тут же записать — нет, будто слова кто-то вспугнул.
Не однажды забирался я в глубь леса, доходил до оврага, по дну которого протекал ручей. Он брал свое начало из ключевых родников. Возле одного, самого большого, я садился под густую сень старой черемухи и читал или писал. Под журчание родника сладко думалось…
Мы выехали из леса. На опушке еще не скошена трава.
Доносятся запахи белой кашицы, голубой фиалки, душицы, нежной ромашки.
— Спишь или дремлешь? — окликнул меня Иван Павлович.
— Уснул бы, да Андрей всю спину мне отбил.
Андрей крепко дремал. То клонился вперед, словно упасть собирался, то вдруг отбрасывался назад и едва не сбивал меня с телеги. Но вожжи Андрей, боясь, чтобы они не упали и не замотались внизу в колесо, надел себе на шею, как ожерелье.
— Петр! — вновь окликнул меня Иван Павлович.
— Что, Ваня?
— Ты, случайно, не бывал на квартире у Романовских?
— Не был. Зачем к ним ходить?
Романовский — высокий седой старик лет пятидесяти с лишним, а может, и все шестьдесят, стройный, величавый, с породистым, холеным лицом, с военной выправкой. Его в качестве уполномоченного по нашему уезду прислала губерния, вернее — губпродком. В огромном, аршинном, «мандате» были перечислены все его права.
Да если бы только перечислены! Нет, в мандате строго, под угрозой губревтрибунала, приказано, чтобы все его распоряжения выполнялись всеми учреждениями беспрекословно и безволокитно. Во власти Романовского, согласно тому же мандату, находились все комбеды — и те, которые уже созданы, и которые будут организованы. Весь транспорт по уезду, вплоть до последней мужицкой клячи, тоже в его распоряжении. Отчет о собранном хлебе поступает к нему, и он уже сам этим хлебом распоряжается. Ему предоставляется право ареста любого работника в уезде, включая и нас, сроком до двух недель за невыполнение его приказов.
Много написано в этом аршинном мандате, вплоть до распоряжения предоставить Романовскому помещение под контору, а лично ему и его жене, врачу, лучшую квартиру в городе.
Вот каков Романовский! Сам он в деревни не выезжал, а только приказывал и инструктировал уполномоченных по волостям, продотрядчиков и всех нас, грешных, находящихся во власти его страшного мандата, напечатанного на толстой бумаге, за подписью губпродкомиссара Брюханова.
Говорил Романовский увесисто, гладил голову, которую ему ежедневно брил парикмахер, приходя на квартиру.
Кто-то уверял, что он бывший царский генерал, что он застрелил собственную жену за измену.
Словом, личность темная, а подчиняться надо. Но мы, молодежь, относились к нему насмешливо и дерзко.
— Значит, ты не был у него, Петр? — переспросил предчека и заливисто расхохотался. — А я советую зайти как-нибудь, будто случайно.
— Зачем это нужно? — удивился я. — Да что ты все смеешься?
— Э-эх, Петр! Я был у него. Не раз. Вот, брат, обстановка! И полна квартира медных… икон.
— Икон? — обернулся я. — Как икон? Да ведь Романовский коммунист.
— «Левый» добавь. А жена беспартийная. Старообрядка. А сам он…
— Что сам он?
— А он, Петр, мо-ло-ка-нин.
И снова безудержный хохот, от которого проснулся Андрей.
Утром разразилась гроза.
Я проснулся от страшного удара грома. Проснулся и не сразу мог понять, где нахожусь. Мы дома!
Еще ударил гром. Хлынул ливень. Забарабанило в мое окно, выходящее во двор. Сквозь дождь я разглядел, что телега Андрея стоит под крышей, лошадь привязана к яслям. Андрей еще спит.
Умываясь не из кувшина, не из кружки, а из настоящего умывальника, я вспомнил:
«А ведь сегодня петров день!»
День как бы моего ангела.
В городах принято отмечать день рождения и ангела каждого члена семьи. Пекут пироги, имениннику что-нибудь обязательно подарят.
День рождения!
А из нас, деревенских, редко кто знает, когда родился. Старики даже года не упомнят, не только месяца или числа. И сам я тоже в точности не знал дня своего рождения. Было это ни к чему.
Но позапрошлым летом дьякон нанял меня переписать метрики, и из метрик я установил точно, что родился тринадцатого «иуниа» тысяча восемьсот девяносто шестого года.
Слышал я от кого-то, число тринадцать нехорошее, несчастливое. Ну и что ж! Не виновата же мать, что подгадала для меня такое число.
А крестный Матвей как-то рассказал моим домашним, что меня и соседского мальчика, рожденных в один день, крестили для скорости в одной купели. Одного священник назвал Петром, другого Павлом. А кто из нас по-настоящему Петр, кто Павел, до сих пор хорошо не известно. И священник сам не знал. Он сначала, зажав рот одному младенцу, чтобы не захлебнулся, трижды сунул его в бачок, затем передал крестной матери и то же самое проделал со вторым.
Когда Матвей спросил священника, как звать «нашего», батюшка буркнул:
— Не все ли равно как. Зовите Петр. Вишь, крикун. А тот — Павел. Молчалив, смиренномудр, к церкви будет прилежен.
Впоследствии мудрый и прилежный к церкви Павел за воровство попал в тюрьму, а там один арестант уговорил его перейти в молоканскую веру.