Мы выехали на высокое взгорье. Отсюда видны и ближние и дальние села. Виден даже край нашего села, а до него теперь верст двадцать.
Взошло солнце, осветило очертания далеких строений. Сколько раз приходилось мне видеть восход солнца! Особенно когда я пас общественное стадо. Ведь выгоняли до солнца. И мне тогда еще казалось, что солнце каждый раз восходит как-то по-иному, по-особому. И никогда не надоедало любоваться зарей и восходом. Любоваться до тех пор, пока само солнце из красного огромного шара не станет ослепительно-белым и не начнет до боли резать глаза.
Несмотря на поднявшийся ветерок, стало теплее даже от косых лучей солнца.
В ближайших деревнях и селах заливались петухи, виднелись дымки из труб, ветром пригоняло запах горящего кизяка, щелкали бичи пастухов, выгонявших скот на поле, лаяли собаки, и где-то совсем недалеко раздавался звон кос.
Это, кажется, село Бодровка вышло косить траву на лугах, отобранных у помещика Климова.
Мы как раз приближались к этому имению. Тысячи десятин принадлежали Климову, а теперь поделены между крестьянами. Сам Климов еще живет там до поры до времени, как живут еще многие помещики. Они всячески заигрывают с мужиками, особенно с теми, которые побогаче. Они еще чего-то ждут, на что-то уповают.
В прошлом году здесь произошла схватка нашего отряда с отрядом офицера, старшего сына Климова, и было потушено готовящееся кулацкое восстание. Офицер был расстрелян, часть его отряда разбежалась, а часть, в которую он вовлек рабочих имения, перешла на нашу сторону…
Едем вдоль большого сада, в котором стоит зеленый огромный дом с окнами в человеческий рост; едем мимо амбаров, риг, двух салотопен и гумен, где еще стоят ометы ржаной, почерневшей от времени, старой соломы.
— Сам-то, слышь, тут еще? — спросил Андрей и выжидающе посмотрел на меня.
Я догадываюсь об его мыслях. Он хочет спросить — зачем Климова тут оставили?
— Черт с ним!
— Я бы его — если не арестовать, я бы поселил его, толстого черта, в самую какую ни на есть черную, вонючую избу. Скорее там сдохнет. Эдакий кровосос! Он хуже, чем Сабуренков. Тот из дворянского звания, а этот из мужиков, из кулаков. Отец-то его, коль не знаешь, был бурмистром у барина Владыкина, обокрал его и начал богатеть. А сын Филипп, как помер отец, в гору пошел. Именье это задаром купил — заложено было в дворянский банк, — землю пять тысяч десятин, шленок развел; торговлей мясом занялся, сало топил. Все за границу продавал. Вон куда! А хлеб ему наши мужики убирали с поля за овечьи потроха: ноги там, головы, гусек. Ну, даром убирали. Нет, если такое дело — революция, его отсюда надо выкурить. Тут я ни с какими большаками в согласье не пойду, — закончил Андрей.
— Да ты, борода, не думаешь ли, что мы Климова на развод оставили? Нам пока не до него. Потом его караулят.
— А кто его караулит? Что-то не вижу.
— И не увидишь, хоть ты и глазаст.
— А ты-то сам видишь? — недовольно спросил Андрей.
Как ни искал я караула, никого нигде не было. В самом деле, есть ли караульные?
Мы подъезжали к воротам, ведущим в сад. Ворота приотворены.
— Подожди-ка, Андрей, остановись.
Сойдя с телеги и оставив Андрея; я направился к воротам. Оглянувшись, увидел, что Андрей повел лошадь на луговину, в сторону от сада, отвязал чересседельник, повод и пустил ее пастись.
Дойдя почти до самого дома, в котором была тишина, я приостановился. Никого вокруг. Только откуда-то из глубины сада слышались чьи-то голоса. Сад был огромен. Могучие старые яблони, поседевшие от времени, иные полузасохшие, спускались, почти сомкнув кроны, к самому обрыву, где текла река. На некоторых, особенно на молодых, посаженных позже, виднелись почти созревшие яблоки.
Здесь на пригорке, согреваемые солнцем, они поспевали раньше, чем в других садах.
Вдоль ветхого забора — кусты смородины, заросшие крапивой, диким виноградом с зелеными, как горошины, ягодами, чернобылем с толстыми и красными стволами. А дальше — непроходимые дебри бузины вперемежку с акацией.
За время войны Климов запустил сад, было не до него, а военнопленные австрийцы, работавшие вместо батраков, не особенно старались. Им хватало работы на поле, на бахчах.
— Что же здесь никого нет? — недоумевал я. — Или рано? Вон, кажется, человек мелькает между деревьями?
Да это Андрей. Он молча подает какие-то знаки.
— Ты что? — спросил я его.
Приложив палец к губам, он осторожно на носках приблизился ко мне и отвел под крону толстой яблони. Сквозь густые ветви едва пробивались солнечные зайчики и ложились на траву круглыми серебряными рублями.
— Лошадь не уйдет? — спросил я, гадая, что же такое на уме у моего хорошего друга.
— Куда она денется! — прошептал он. — Ты вот, ты принюхайся. — И он потянул носом.
Мне показалось, что воздух зримо входил в его широкие ноздри.
Я тоже потянул воздух. Пахло мокрой травой и старыми листьями.
— Чуешь?
— Ничего не чую, — сознался я.
— Нос у тебя ни к черту. Ты сильней нюхай. Э-эх, а еще начальник!
— При чем тут начальник? — обиделся я. — У меня, может быть, насморк!
— Когда насморк, чуешь еще больше.
Вновь я потянул носом, и в это время по саду пронесся пробившийся сквозь всяческие преграды ветерок, и я почувствовал запах кизяка.
— Н-ну?
— Будто кизяком пахнет.
— Кизяком! — передразнил он меня. — А ты сильней принюхайся. Кизяк-то кизяк, да не совсем так.
Но, кроме кизячного дыма, я ничего не чувствовал. А кизяками всегда топили в деревне, да еще сухой полынью.