Но Прасковья храбрее Марфы. Она просто озорница. Правда, тихо, но рядом слышали, как она обещала на весь тот ад… Словом, решила погасить его собственными силами. Все вокруг захохотали.
Но священник не унимался. Наоборот, он разошелся. Видимо, ему доставляло удовольствие разоблачать своих грешников. Он все выкликал и выкликал прихожан и вкратце выкладывал всенародно их многократные грехи.
— И вот вы кричите — что я, батюшка, сделал? А что я сделал? Да, я спрятал свой хлеб, сво-ой, а не ворованный. У меня дети, ими меня бог вознаградил за бескорыстие, но их надо поить и кормить, поддерживать в учении. Спрятал, но сатана попутал моего работника. Он же прятал, он и предал меня, Иуда Искариот. Да будет он проклят! Место его на горькой осине. А вам всем, стоящим тут, трижды грешно. Вы кощунствовали святыми словами песнопения, мои же певчие. Вон зрю богохульника Ивана, грабителя, отщепенца церкви.
Это отец Федор о моем отце.
— Гугнивого, не радеющего о боге, набивающего носище свой табачным зелием Осипа.
Священник передохнул. Он устал. Но не сдавался.
— Изыдьте вы, Иван и Осип, богохульники. Налагаю на вас сорокадневную епитимию и испрошу разрешения архиерея на отлучение вас от лона христолюбивой церкви.
Отец насторожился, снял с головы картуз и потер лысину. Осип же, стоявший с ним рядом, подергал себя за нос. Потом оба, усмехнувшись, принялись, ворча что-то, нюхать табачище. По этому случаю отец, наверное, насыпал на свою ладонь для Осипа порядочный заряд табаку. Еще бы! Отреченные!
— Нечестивцы! — вдруг взвизгнул снова по-бабьи священник, сорвал с головы камилавку и начал ее топтать.
Это признак самой исступленной злобы. Все это знали. Было не один раз.
Григорий неподалеку остановился, в упор поглядел на отца Федора.
Священник, воочию узрев большевика Григория во плоти в тельняшке, внезапно замолк. Кто-то поднял камилавку, отряхнул ее и подал священнику. Он не стал ее надевать.
Григорий теперь уже совсем придвинулся к проповеднику и иронически сказал:
— Силен вы, отец Федор! Что ж, продолжайте. Просвещайте темную массу трудящихся.
Но отец Федор не продолжал. Он — потный, раскрасневшийся, тяжело дышал. Опустил крест, которым грозил народу.
Григорий скомандовал:
— Марш все по домам! Вдовы, солдатки, кои в списке бедноты, идите за мешками. Совершим первую выдачу хлеба беднеющему классу. И не смейте трогать попа. Он хоть и враг, но старик. И мозги ваши просветил. Спасибо ему.
Во время раздачи поповского хлеба в улице со стороны церкви показались пять подвод. Впереди шел Сатаров со своей группой. Сзади плелся взлохмаченный Николай Гагарин.
А день разгорался солнечный, яркий. Людям пора бы обедать да идти на прополку яровых. Но как уйдешь? Такие дела! Трясут богачей! Вот прибыл обоз от Гагары. А там будет от Павловых, от Щигриных, от Грязновых.
Подводы остановились недалеко от гробов, из которых выдавалась рожь. Сатаров, глянув на гробы, удивился.
— Что это такое?
До него еще не дошел слух, — на что уж слухи всяческие разносятся по селу быстрее ветра. Видно, сильно Сатаров был занят делом.
— Во-от эт-та коме-едь! — с завистью произнес он, когда ему рассказали, как несли гробы и что пели. — Э-э-те че-ерт! А у меня что-о! У меня… Слушай, народ! — вдруг завопил он на всю церковную площадь.
Все затихли, только слышно было, как шуршала рожь, насыпаемая в мешки.
Сатаров взошел на крыльцо сельсовета, что-то шепнул Илье и поднял руку. Фома заметил соседу:
— Что-нибудь отчебучит.
Затем Сатаров поманил к себе Гагарина, а когда тот подошел, то втащил его за руку к себе на крыльцо. И тут многим бросилось в глаза, что в волосах на голове и в большой бороде у Николая набилась мякина… Кто-то об этом спросил. Тогда Сатаров легонько тряхнул бороду словно омертвевшего Николая и возгласил:
— У вас комедь, у нас не хуже. Говори, Николай Семенович, кайся. Всенародно кайся, как хотел ты промануть комитет деревенской бедноты, а заодно и всю власть нашей сельской местности.
Николай молчал, отряхиваясь от мякины.
— Так вот, люди, ему, видать, стыдно. Так я за него, вроде уполномоченный, скажу. Ведь добром спрашивали: «Есть прятаный хлеб?» — «Нет!» — «Есть?» — «Нет!» Тогда Григорий — вот он стоит — говорит ему: «Гляди, слышь, мне в самые глаза!» Глядит Николай, долго глядит в глаза Григорию. Слеза бежит по щеке на бороду, а сам свое «нет» и «нет». А уж потом не вытерпел, устал и сознался. «За трубой» — слышь. Полезли на потолок, а за трубой всего-навсего три мешка. Хитер? А ведь подсчитано: имеет излишку двести пудов. Двести, граждане! Перемеряли в сусеках, а там — как в аптеке. Аккурат рассчитал едокам по норме и на семена. Так ведь, гражданин Гагарин?
Он строго посмотрел на Николая и вдруг расхохотался.
— Говори теперь, где была эта рожь, — указал Сатаров на три подводы с рожью. — Не хочешь? Стыдно? А была эта, граждане дорогие, рожь — пудов на восемьдесят, может, и больше — в риге под овсяной мякиной. Как мы узнали?
Тут я струхнул. Вдруг в пылу своей «комеди» Сатаров выдаст Настю? Он же знает, кто сказал об этом.
— А вот как, — продолжал Сатаров, хитря. — Мерят хлеб в амбарах понятые и комитетчики, а я вышел на улицу и курю в тени за углом. Только вдруг гляжу — что это такое? Над Гагариной ригой голуби вьются. И столько их, будто со всей волости на голубиную конференцию слетелись. Я еще подумал: «Какой счастливый человек этот Николай!» Стало быть, курю я и размышляю: «Николай — человек праведный, коли его любят птицы небесные». Но любят-то любят… А сам думаю: дай схожу, удостоверюсь, за что такое счастье человеку при жизни на земле. Подхожу к риге. Ба-атюшки! В ней, окромя божьей птицы, полно кур, цыплят взрослых. И десятка два петухов. Пошел звать мужиков, кои свободны в амбаре. Приходим. Выгоняем кур, а им совсем неохота уходить. Тут и дяди Вани Наземова петух, будь он проклят! Вояка смертельный. Так он, кривой стервец, прямо на меня с налету. Вроде признал, что я член комитета бедноты и тревожу его подзащитных курех. Просто султан турецкий, а не престарелый кочет. Я его гоню, а он меня. И все норовит достать до моей личности, чтобы своим чертовым крючком в нос мне удар произвести. Ну, поймали его и выбросили за ворота. Да, братцы, подождите, закурю. Без курева речь нескладна. Фома, отсыпь мне своего самосада. И что ты смеешься? Все бы тебе хахыньки.