Защелкали счеты. Вычислили, сколько собрано урожая, сколько пошло на сев, на пропитание семейства, на посыпку скоту. Даже гарнцы, которые взял мельник за помол, и те подсчитали. Словом, все по совести.
Такая точность поразила всех. И особенно осведомленность Василия Законника. Тихим голосом он поправлял цифры, подсказывал. Иногда взглянет на Лобачева, как на пустое место, и внесет такую поправку, что Лобачева бросает в пот. Дали бы волю этому толстому кулаку, лавочнику, содержателю просорушки, он бы этого законника съел.
Пока подсчитывали хлеб Лобачева, Николай Гагарин все сидел у окна. Лицо его, окаймленное рыжей бородой, такое же злое и надменное, как у покойника отца, которому перед смертью я и мой отец читали Библию. Николай — бывший староста, а затем председатель комитета при Временном правительстве, — теперь как бы не узнавал меня. А ведь я был совсем не так давно секретарем этого комитета, и мы с Филей, Павлушкой сражались в комитете из-за помещика Сабуренкова. Потом и у них, богатеев, отобрали участки купленной земли. Нет, Николай не забыл меня. Не мог забыть. Это у него в доме, когда он выдавал свою дочь Ольгу, я читал написанные мною стихи в честь его зятя — симулянта Ваньки Павлова. Он понял тогда мою насмешку в стихах над Ванькой, но и виду не подал.
А теперь сидит у окна и притворяется равнодушным. Нет, ты, рыжий черт, погоди! Пришло на вас время. Ишь поглаживаешь свою бороду — шире бороды Александра Третьего, — думаешь, как надежно спрятана рожь под овсяной мякиной. Ты жаден и хитер, но народ не перехитришь. И твой Макарка отсиживается с другими в овраге в норе, ловят овец, жарят их где-то в лесу.
— Класс! — гудит у меня в ушах голос Григория-матроса.
— Говори, дядя Василий! — обратился матрос к Законнику. — Читай вслух итог.
Законник поправил очки на веревочке и тихо начал читать «итог». Под конец громко, как приговор.
— «А всего, — начал он со своего любимого слова, — в зерне должно оказаться излишку в наличности на сей двадцать пятый июнь года тысяча девятьсот восемнадцатого, учтя все расходы и высчитав потребное на еду до нового урожая согласно едоков, ржи не менее ста двенадцати пуд. Излишку овса не менее девяноста пуд. Еще (он говорил „эщэ“) проса сорок пять пуд, гречихи двадцать три пуд, эщэ чечевики и гороха сорок пуд. Итого всего подлежаще изъятию…»
Законник вновь защелкал на счетах. И когда он привычно громыхал косточками старых, видавших виды огромных счетов, почерневших от времени, Лобачев, как бы и сам удивляясь, сколько у него хлеба, вздрагивал каждый раз. С лысины его и с красного лица на бороду текли ручьи пота. Лобачев, как лавочник, сам умел хорошо считать и теперь зорко следил за пальцами Законника и за костяшками ненавистных счетов.
Первый раз за всю жизнь кто-то чужой и враждебный считает его хозяйский хлеб. Считает, будто этот хлеб совсем не его, Лобачева. Чей же? Ну, чей?
— «Подлежаще изъятию…»
Сдвинув очки на лоб, Законник пристально посмотрел на Лобачева и, вздохнув, решительно сказал:
— Триста десять пуд!
И откинулся спиной к стене, как бы говоря: «Мое дело сделано, теперь как хотите».
Некоторое время все молчали. Цифра эта огорошила бедняков.
Молчал и Лобачев, ни на кого не глядя.
— Ну, как, гражданин Лобачев? — спросил Григорий.
— Что как? — отозвался тот.
— Да ведь ты просто несусветная капитализма! А еще «ка-ак»! Сдаешь добровольно этот хлеб? Замок сам откроешь?
— Нет у меня такого хлеба. Во сне и то не видал.
— Где же он?
— Может, с осени и был.
— Продал? По триста целковых спустил? Хлебная монополия тебя не касалась?
— Это теперь он по триста. Осенью по сто был.
— И то деньги. Так говори по совести. Ты свои сусеки лучше знаешь. Если не триста пудов, то сколько по твоему расчету?
— Сколько? Пудиков десять оторву.
Все невольно рассмеялись. Даже Гагарин.
Он с презрением посмотрел на Лобачева. Даже покачал головой.
«Ну и дурак ты», — говорил его взгляд.
Григорий обратился к Сатарову:
— Бери свою группу и идите перемеряйте хлеб.
Когда все встали и подошли к двери, Григорий вслед крикнул:
— Амбар пусть сам открывает!
Потом вновь к Лобачеву:
— Иди, Семен Максимович, но помни: если случайно обнаружат припрятанный, то все заберем. И на еду не оставим.
— Упаси бог! — облегченно вздохнул Лобачев и грузно двинулся вслед.
В сельсовете народу осталось меньше.
Махорочный дым застлал потолок. Окна не открывали, так как возле сельсовета стоял народ. И хотя посторонних не пускали, все сразу же узнавали, что здесь происходит…
— Слыхали, братва, исповедь кулака? Хлеба у него, видишь ли, нет. А вот подождите немного, найдется.
Григорий вышел из сельсовета, остановился на крыльце, как бы кого-то поджидая. Пока никаких сведений из остальных обществ нет. Даже Илья не прислал. Что там делается — неизвестно. Возможно, скандалы, даже драки? Никита в большом амбаре принимал хлеб.
Григорий сошел с крыльца и, прихрамывая, направился к ветлам, где стояли подводы. Что-то шепнул одному из подводчиков, тот кивнул ему. И, как только отошел от них Григорий, четыре подводы одна за другой тронулись по улице. Завернули за церковь, проехали по дороге мимо нашей избы, затем направились к дому Лобачева.
К матросу подбежали две женщины. Они были из других обществ. Оглядываясь, вперебой зашептали ему что-то. Он кивал головой, как бы говоря: «Хорошо, хорошо».
Мне хотелось узнать, в чем дело, но выйти из сельсовета было неудобно. Надо держаться в стороне. Когда Григорий вошел в сельсовет, на лице его я заметил улыбку и не утерпел — спросил, подмигнув: