На улице, выйдя за ворота Нардома, остановились и начали прощаться. Почти все пошли в улицы, разойдясь в разные стороны, и остались только мы, три пары.
Вижу — Коля что-то нашептывает Ивану Павловичу. Уж я — то догадываюсь что. Ему хочется проводить Дину. Ну и пусть его.
Нам с Иваном Павловичем, уставшим днем за допросами, пора идти к себе.
— Петр, — подошел ко мне Иван Павлович, — Коля желает проводить свою барышню. Как ты?
— На здоровье. Пусть провожает свою, если она ему своя.
Помолчав, как бы смутившись, он почти виновато спросил:
— Может быть, и мы своих проводим?
— Это как так… своих?
— Да нет. Я хочу, — и он сказал совсем тихо, — Зою проводить. Тут недалеко. А ты?
— А что я? Домой пойду, вот что.
Тут подбежал Коля.
— Э-э-э, стоп! Не по-джентльменски. Тем более — нам почти всем по дороге. Стыдись, Петя, перед Кларой. Ведь ты ей вроде отца родного теперь, начальник!
Меня уже зло стало брать. Что же такое? Я стоял и молчал, как чужой среди них. И провожать ни к чему, и отказываться неудобно.
Подошла Клара. Слышу ее тихий голос:
— Проводите… если не трудно.
Дина тоже вступилась:
— Она ведь у нас гостит.
— Стало быть, вы приступили к работе? — спросил я по дороге, чтобы не молчать.
— Вот уже две недели. Сюда приехала к Дине погостить. Вместо себя сестру оставила.
— Хорошая у вас библиотека?
— Книг маловато.
— Добавим. Вы что, и сценой увлекаетесь?
— Очень. У нас в школе есть сцена. Папа сам ставит спектакли. Он учитель. Вы знаете его?
— Знаю, конечно, знаю учителя Одинокова. Бывал он в отделе народного образования. И у меня бывал. Я ему еще пьесы давал. Я ведь тоже увлекаюсь сценой.
— Мне об этом Дина говорила.
Некоторое время шли молча позади всех. Я смотрел, как лунный свет отражался в ее глазах. От нее пахло какими-то нежными духами, теплыми такими.
В зал Народного дома столько набилось народу, что некоторым пришлось стоять в проходах. Несмотря на открытые окна, за которыми тоже стояли люди, в зале было душно и дымно.
Шло совещание представителей комитетов бедноты волсоветов, сельисполкомов, уполномоченных продотрядов и всего актива нашего уезда.
На совещание прибыли представители губкома партии и губпродкома.
Председательствовал Шугаев, протокол вели Коля Боков и Сергей Гаврилов.
Рядом со мной по одну сторону сидел кузнец Илья, по другую — мордвин Михалкин. Дальше за этим же большим столом, покрытым красной материей, находились татарин Девлеткильдеев — заведующий национальным отделом при укоме, Сазанова — заведующая усобесом, Ведерников — заведующий упродкомом и Боярышев Иван Ермилович. На самом конце стола рядом с Филей восседал начальник милиции Жильцев.
Филя все-таки, поборов себя, сдружился для виду с Жильцевым. Время от времени они о чем-то перешептывались.
Утром Шугаев делал доклад о текущем моменте, а сейчас о продовольственном положении и работе комбедов докладывал уполномоченный губпродкома по нашему уезду Романовский. Все с интересом слушали его красноречивый доклад, кажется даже любовались тем, как Романовский то отступал в глубь сцены, то снова налетал с разбегу, будто прыгнуть собирался в вал.
На небольшом столике перед докладчиком лежала куча бумаг.
Это были сводки от комбедов, писанные на разной бумаге и разными почерками сорока двух волостных и двухсот двенадцати сельских секретарей.
— Вот кроет! — толкнул меня кузнец Илья.
— Да что он, чумовой? — спросил Михалкин. — Или недобитый буржуй?
— Разбирайся сам, — тихо ответил я.
Романовский приехал с явным убеждением, что перед ним вахлаки, тупое мужичье, что здесь глушь и темь.
Даже Шугаев, человек, видавший всяческих людей, и он в первое время заметно струхнул, потому что через каждую строку в мандате стояло слово «расстрел».
Затем Шугаев впал в недоумение. А когда на заседаниях уисполкома Романовский произносил пространные угрожающие речи, Степан Иванович совсем раскусил его. Да и мы немного распознали такого орла.
Словом, из губернии к нам прислали демагога неизвестной прослойки. И поэтому речь, которую он сейчас произносил и которую не перебивал Шугаев, несмотря даже на шум и выкрики в зале, была удивительна только для тех, кто впервые его слышит.
Романовский именовал себя «левым коммунистом» и яростно доказывал, что Брестский мир с немцами — это предательство, гибель России, что нужно с немцами воевать и воевать. Не был он согласен с Лениным и говорил, что революция недоделана, что конь революции остановлен на всем скаку и что надо крушить, давить, взрывать. Он считал, что установление трудовой дисциплины на фабриках и заводах и приглашение старых специалистов — это возврат к царским, старорежимным временам.
Крестьян он вообще не признавал. Это сырье для революции, и никаких прослоек в мужиках не было и нет. Все они серые, тупые, все ползучие навозные черви, жуки, тарантулы, лапотники.
Вот в этом духе он и делал сегодня доклад.
— Я, уполномоченный губпродкома, прибыл к вам не в бирюльки играть. Согласно врученному мне мандату, я, Романовский, по поручению губпродкомиссара Брюханова и по инструкции наркомпрода Цюрупы буду отдавать всех, кто не выполнит моих указаний, под суд военного трибунала. Вплоть до расстрела на месте в двадцать четыре часа…
Революция не может ждать. Враг наступает со всех сторон. Армии нужен хлеб, а он в деревнях. Какое мне, Романовскому, дело, где вы его возьмете! Вы там часть нужного хлеба разбазариваете среди так называемых бедняков. А у них свой хлеб. Самогон из него гонят. Надо выгрести все до зерна! Деревня исстари существует для города. Какие могут быть бедняки, середняки, кулаки, дураки! Чушь!..